Неточные совпадения
— Я?.. нет, я не то, — сказал Манилов, — но я не могу постичь… извините… я, конечно, не мог получить такого блестящего образования, какое, так сказать, видно во всяком вашем движении; не имею высокого
искусства выражаться… Может быть, здесь… в этом, вами сейчас выраженном изъяснении… скрыто другое… Может быть, вы изволили выразиться так для
красоты слога?
Улеглись ли партии? сумел ли он поддержать порядок, который восстановил? тихо ли там? — вот вопросы, которые шевелились в голове при воспоминании о Франции. «В Париж бы! — говорил я со вздохом, — пожить бы там, в этом омуте новостей,
искусств, мод, политики, ума и глупостей, безобразия и
красоты, глубокомыслия и пошлостей, — пожить бы эпикурейцем, насмешливым наблюдателем всех этих проказ!» «А вот Испания с своей цветущей Андалузией, — уныло думал я, глядя в ту сторону, где дед указал быть испанскому берегу.
Люди только ловят ее признаки, силятся творить в
искусстве ее образы, и все стремятся, одни сознательно, другие слепо и грубо, к
красоте, к
красоте… к
красоте!
И везде, среди этой горячей артистической жизни, он не изменял своей семье, своей группе, не врастал в чужую почву, все чувствовал себя гостем и пришельцем там. Часто, в часы досуга от работ и отрезвления от новых и сильных впечатлений раздражительных красок юга — его тянуло назад, домой. Ему хотелось бы набраться этой вечной
красоты природы и
искусства, пропитаться насквозь духом окаменелых преданий и унести все с собой туда, в свою Малиновку…
Что
искусство, что самая слава перед этими сладкими бурями! Что все эти дымно-горькие, удушливые газы политических и социальных бурь, где бродят одни идеи, за которыми жадно гонится молодая толпа, укладывая туда силы, без огня, без трепета нерв? Это головные страсти — игра холодных самолюбий, идеи без
красоты, без палящих наслаждений, без мук… часто не свои, а вычитанные, скопированные!
— Я… так себе, художник — плохой, конечно: люблю
красоту и поклоняюсь ей; люблю
искусство, рисую, играю… Вот хочу писать — большую вещь, роман…
Он какой-то артист: все рисует, пишет, фантазирует на фортепиано (и очень мило), бредит
искусством, но, кажется, как и мы, грешные, ничего не делает и чуть ли не всю жизнь проводит в том, что «поклоняется
красоте», как он говорит: просто влюбчив по-нашему, как, помнишь, Дашенька Семечкина, которая была однажды заочно влюблена в испанского принца, увидевши портрет его в немецком календаре, и не пропускала никого, даже настройщика Киша.
Он с нетерпением ждал. Но Вера не приходила. Он располагал увлечь ее в бездонный разговор об
искусстве, откуда шагнул бы к
красоте, к чувствам и т. д.
— Ах, нет — я упиваюсь тобой. Ты сердишься, запрещаешь заикаться о
красоте, но хочешь знать, как я разумею и отчего так высоко ставлю ее?
Красота — и цель, и двигатель
искусства, а я художник: дай же высказать раз навсегда…
Само
искусство, его стихия, глубже, общее, изначальнее всех частных
искусств, и если художниками, служителями этих последних, родятся немногие, то к
искусству, чрез вдохновение
Красотой и причастность к ней, призвано все человечество.
Если на духовном пути художника возникает такой соблазн
искусством, сама
Красота повелевает принести его в жертву, заклать на алтаре.
Разъединенные между собой, «отвлеченные» начала истины, добра и
красоты, как и соответствующие им стороны творческого сознания: познание,
искусство, подвиг воли, обречены на трагическую неутоленность.
Луч
красоты золотит те пылинки, которые пересекают его прихотливый путь, но тем серее и унылее кажется непросветленная жизнь, которую
искусство все равно бессильно преобразить; труженик Сальери невольно начинает завидовать «праздному гуляке» Моцарту.
Эта черта
искусства связана отнюдь не с религиозным характером его тем, — в сущности
искусство и не имеет тем, а только знает художественные поводы — точки, на которых загорается луч
красоты.
Произведение
искусства создается наитием
красоты, и оно не допускает доказательств, но убеждает одним явлением своим, царственно свободное от логических выведений.
Каждый творческий акт стремится стать абсолютным не только по своему источнику, ибо в нем ищет выразиться невыразимое, трансцендентное всяким выявлениям ядро личности, — но и по своему устремлению: он хочет сотворить мир в
красоте, победить и убедить ею хаос, а спасает и убеждает — кусок мрамора (или иной объект
искусства), и космоургические волны бессильно упадают в атмосфере, тяжелой от испарений материи.
Однако художник, вовсе не знающий софиургийной тревоги, не влекущийся a realioribus ad realissima, через
искусство к
Красоте, оказывается не на высоте своего собственного служения.
Таковой синтез хозяйства и
искусства, деятельная, творческая жизнь в
красоте, предуказан был для Адама и Евы.
Сама
красота, конечно, первее
искусства («только песне нужна
красота,
красоте же и песни не надо»), но
искусство, ее являющее, приобретает тем самым неисследимую глубину.
Если же он сознательно или бессознательно, но изменяет верховной задаче
искусства, — просветлять материю
красотой, являя ее в свете Преображения, и начинает искать опоры в этом мире, тогда и
искусство принимает черты хозяйства, хотя и особого, утонченного типа; оно становится художественною магией, в него все более врывается магизм, — в виде ли преднамеренных оркестровых звучностей, или красочных сочетаний, или словесных созвучий и под.
Ибо в язычестве, так же как и в
искусстве, хранится ветхозаветная скрижаль
Красоты.
Этот субъективный идеализм в
искусстве есть не что иное, как эстетический иллюзионизм, который не верит в
красоту, а потому, собственно говоря, не верит и в
искусство.
Но вместе с тем оно должно оставаться
искусством, ибо, только будучи самим собой, является оно вестью горнего мира, обетованием
Красоты.
Из этого самосознания рождается космоургическая тоска
искусства, возникает жажда действенности: если
красота некогда спасет мир, то
искусство должно явиться орудием этого спасения.
Одно для него стоит твердо, именно, что художник творит
красоту наряду с природой, а до известной степени, и вопреки природе; он создает свой собственный мир
красоты в пределах своего
искусства.
Искусство не создает, но лишь являет
красоту, обнажает ее из-под закрывающего ее безобразия и безобразия.
ЕСИ, синтетическое религиозное суждение a priori, есть единственная опора религии, без которой она не существует, подобно тому как
искусство не существует без
красоты или мораль без различия добра и зла.
Искусство это не ощущает свое дело как выявление ритмов вселенской
красоты, некое космическое действо, а лишь как услаждение, «возвышающий обман».
Между
искусством и
Красотой обозначается как будто даже антагонизм:
искусство не существует вне граней, помимо их не происходит художественного оформления — in der Beschränkung zeigt sich der Meister [В ограничении проявляется мастер (нем.).], — а между тем
Красота есть вселенская сила, которой принадлежит безмерность.
Искусство, как «рождение в
красоте», есть обретение чрез себя, а постольку и в себе софийности твари, прорыв чрез ничто, через полубытие к сущности.
И когда тоска по жизни в
красоте с небывалой силой пробуждается в душе служителя
искусства, в нем начинается трагический разлад: художнику становится мало его
искусства, — он так много начинает от него требовать, что оно сгорает в этой огненности его духа.
В
красоте природы, как в созданиях
искусства, ощущается частичное или предварительное преображение мира, явление его в Софии, и
красота эта своим эросом поднимает человека в мир вечных образов идей, трепетные кони возносят верного возницу к животворящему солнцу, по незабвенному образу платоновского «Федра».
Дело в том, что и самый символизм, выражающий собой высшее самосознание свободного, автономного
искусства, все же не есть еще реализм в
Красоте и не может его досягнуть.
Отсюда недалек путь уже к совершенно ложному самосознанию, что не
Красота создает
искусство, призывая к алтарю своему его служителя, но
искусство само творит
красоту, поэтому художник есть бог, который созидает радужный мир мечты и сказки по образу своему и подобию.
И философия софийна, лишь поскольку она дышит этим пафосом влюбленности, софийным эросом, открывающим умные очи, иначе говоря, поскольку она есть
искусство: основной мотив философской системы, ее тема опознается интуицией, как умная
красота, сама же система есть лишь попытка рассказать на языке небожественном о вещах божественных.
Если религия есть прямое самосвидетельство и самодоказательство Бога, то
искусство или, шире,
красота есть самодоказательство Софии.
Красота в природе и
красота в
искусстве, как явления божественной Софии, Души Мира, имеют одну сущность.
Искусство есть ветхий завет
Красоты, царства грядущего Утешителя, и, конечно, само оно исполнено прообразов грядущего.
Благодаря своей связи с Космосом, реальность коего и есть
Красота,
искусство становится символическим.
И разве можно определить иначе, как космическая влюбленность, эротический пафос твари, это упоение
красотой в природе или
искусстве?
Человек в своем духе обладает всеми
искусствами, почему он и способен их воспринимать, а кроме того, еще
искусством природы, — даром созерцать
красоту мира.
Хозяйство активно воздействует на мир, киркой и мотыгой оно разрыхляет и перепахивает его «землю»,
искусство же оставляет ее незатронутой и лишь создает на земле или над землею свой особый мир
красоты.
Вместо
красоты тогда остается удовлетвориться красивостью и, влюбившись в нее, стать глухим к велениям творчества; из строгого и взыскательного
искусства можно устроить свой особый, маленький мирок, по самому требовательному «канону» — и им удов. — летвориться.
Поэтому истинное произведение
искусства не может оставаться замкнутым только в себе, в своей действенности оно зовет к жизни в
красоте и пророчественно свидетельствует о ней.
Искусство, не как совокупность технически-виртуозных приемов, но как жизнь в
красоте, несравненно шире нашего человеческого
искусства, весь мир есть постоянно осуществляемое произведение
искусства, которое в человеке, в силу его центрального положения в мире, достигает завершенности, ибо лишь в нем, как царе творения, завершается космос.
Здесь говорит уже не
искусство, но та могучая стихия человеческого духа, которою порождается
искусство, то взывает не виртуоз определенной ars, не профессионал, но артист в духе, художник-человек, осознавший творческую мощь
Красоты чрез посредство своего
искусства.
И не есть ли
красота — сладкая иллюзия, а поэзия — греза, если
искусство только волнует и манит к прекрасному среди непрекрасной жизни, утешает, но не преображает?
«
Красота спасет мир», но этим отнюдь еще не сказано, что это сделает
искусство, — ибо само оно только причастно
Красоте, а не обладает ее силою.
В основе
искусства поэтому лежит некоторое беспредметное или всепредметное художество, созерцание вселенской
Красоты, о котором вещает Платон в своем «Пире».
Искусство иерархически стоит выше хозяйства, ибо область его находится на грани двух миров. Оно зрит нездешнюю
красоту и ее являет этому миру; оно не чувствует себя немотствующим и сознает свою окрыленность.